Вообще все прошлое сейчас не имеет значения. Только про Настю он не в курсе, и не я буду тем человеком, который назовет ему ее московский адрес, несмотря на угрозу раскаленной сковороды. Никакой я не герой, но, как ни странно, иногда предательство бывает страшнее пыток. И смертью он меня не напугает. Не потому, что я ее не боюсь, а потому, что на этот счет у меня аргумент заготовлен. Ни с самого начала, ни теперь он не выглядит стопроцентной гарантией безопасности, но шанс дает. А если мне не суждено выбраться из подвала, то предательство уж во всяком случае меня не спасет.
— И где сейчас девушка? — как раз и спросил Зиновьев.
— Не знаю, — соврал я. — Ей отец прячет. У него и поинтересуйся. Ты же с ним приятельствуешь…
Щекастый склонил голову, дескать, если надо будет, поинтересуется, а при случае и у меня еще раз поинтересуется. Только вопросы будет задавать уже не он, а какой-нибудь мясник в фартуке.
После некоторой паузы, которую я отнес насчет того, что в ногтях обнаружился, наконец, некий дефект, который и приковал к себе все его внимание, Валентин Гаврилович промолвил:
— А ведь это чудовищное заблуждение, насчет того, что Краснопольского заказал я или что его заказали через меня… И оно будет стоить тебе жизни. Как странно — ошибка, которая стоит жизни… Меня это всегда занимало, ведь каждый ошибается каждый день по многу раз Вот я, например. Зачем я сегодня выпил молочный коктейль? Он расстроил мне весь желудок. Ошибка? Несомненно. Избежать таких ошибок невозможно. И к этому как-то привыкаешь… И вдруг из-за какой-то ерунды приходится рассчитываться самым дорогим, что у тебя есть — всеми непрожитыми годами…
У меня даже голова на мгновенье перестала болеть. Не от размышлений об ошибках и их стоимости. А от возможности, что не щекастый убил Краснопольского.
Минуту назад причастность Зиновьева к убийству была для меня предельно очевидной. Меня вычислили через телефон, а слушать мог только этот индийский идолопоклонник. Еще одним несомненным доказательством является репутация Зиновьева и, если уж на то пошло, форма его дебильного обличья.
Однако с какой стати он ломается? Я ему не прокурор, чтобы передо мной ломаться. Или он уже прокрутил в голове мой аргумент и готов начать торг?
Заметив сомнения на моем лице, Зиновьев добавил:
— У меня нет причин желать смерти Краснопольскому, наоборот, у нас были общие дела. А на чем, собственно, строятся твои выводы? На том, что тебя прослушали? Не спорю, прослушали и взяли на заметку, но и только. А ты уверен, что только я один мог слушать?
Я ни в чем не уверен. Не уверен в Терехине, не уверен в Треухине. А в Насте уверен? Тоже нет. Но из всех своих неуверенностей нужно же выбирать одну.
— Впрочем, ты волен думать, что угодно, — благодушно позволил хозяин. — Жизни в тебе осталось на несколько часов. А потом… Кого интересуют сомненья мертвеца?
Он встал с явной целью покинуть помещение — вот уж, чего не ожидал… Уходит… Проклятье! Он не задал вопрос, который я все время ждал. У него еще есть время, до двери три или даже четыре шага. Сейчас обернется и как о чем-то не слишком важном спросит: «Ах да, а куда ты спрятал пленки?»
Тринадцать катушек с телефонными переговорами из подслушивающего центра я передал Владимиру Антуановичу Михальцову, сопроводив передачу короткими инструкциями.
И Зиновьев, действительно, остановился у дверей, обернулся и спросил. Но совсем не про компромат. Он сказал:
— Я так понял, что ты Корнищева не помнишь?
От этого вопроса раскаленный блин на моей голове стал плавиться, и потоки лавы поползли в уши. А ведь я всегда знал, что знал этого Корнищева. И что-то с ним связано отвратительное, хуже запаха вареного лука. Но и теперь я не могу вспомнить. А запах лука все усиливается.
— В каком смысле? Мы с ним разве знакомы?
— Знакомы или не знакомы, не знаю, но то, что встречались раньше, это точно.
— Когда?
— Да все тогда же, лет десять назад. На ринге. Если мне не изменяет память, а она изменяет редко, на турнире Полякова.
Правильно! Восемьдесят девятый год. В «Динамо». Я бился до восьмидесяти, а в нем уже тогда было сто. Я выиграл у себя, а он у себя, причем все бои вчистую. А потом подошел шеф и сказал: «Тут кемеровские ребята идею высказали устроить гамбургский счет на абсолютного чемпиона: ты и Корнищев. Шесть раундов. Тысяча за участие сразу, плюс три тысячи за победу». И тысяча, и три при социализме, хотя бы и на его закате, были хорошими деньгами. И я их взял в четвертом раунде.
Ни техникой, ни реакцией кемеровский чемпион не блистал, но держал удар, как стены римского Колизея, которые стоят уже тысячи три лет, а свою перчатку запускал, словно тяжелый ракетоноситель «Протон». Но главными его свойствами были предельная злоба и неумение проигрывать. Не существовало для него такого слова — проигрыш.
К середине четвертого раунда из атмосферы исчез кислород и та смесь, которую я заглатывал огромными порциями, казалось, вот-вот меня задушит, но мне все же удалось пробиться к его маленькому мозгу, закованному в толстую костяную броню, и он полег в своем углу, как скошенная трава.
Когда из его глаз вместе с сознанием медленно утекала злоба, он все же успел прошипеть: «Все, мужик, ты покойник!»
И надо заметить, парень не остался голословным. Едва очухавшись, прибежал в раздевалку и кастетом проломил перегородку между женской и мужскими половинами. Вообще-то удар предназначался моей голове.
Потом, уж не знаю какими методами, его усмирили и увезли в Кемерово. С тех пор его фамилия исчезла из спортивных протоколов, а потом и из моей памяти.