— Ну что, онанист поганый, зритель в театре одного актера, не успел кончить?
— Я не онанист, я — импотент, — неожиданно спокойно возразил Воронов. — У меня после тебя ни одной женщины не было, и даже эрекции не было с тех пор, как ты меня бросила!..
Никогда раньше мне не доводилось слышать столь изысканного объяснения в любви. Я даже почувствовал себя неуютно, вроде бы, я лишний в этой комнате… Я сейчас скажу одну глупую мысль, ну, так я ведь академиев не кончал… Вдруг пришло в голову, что мне проще продырявить чью-то печень, чем просверлить дыру в чьей-то чужой душе и заглянуть через эту дыру. Глупо? Я предупреждал. Ненавижу откровения. Ненавижу при этом присутствовать, как будто на меня блюют вонючей кашицей из переваренных чувств.
Настя не нашлась, что ответить, а Воронов, вроде, не собирался продолжать, призадумался, склонившись над рукой. Пауза затягивалась.
— В тюрьму не пойду! — заявил Котяныч бледным голосом, не поднимая головы. — Стреляй, Серега, не ссы.
Проблема в том, что я ни в кош не стреляю без острой необходимости.
— Я в тюрьме задохнусь от… Я на свободе-то задыхался… Стреляй, говорю.
Я медлил.
Не поднимая головы, утиный Котяныч просверлил мое сознание и уяснил ситуацию. А уяснив, сделал резкое движение в сторону лежащего на столе оружия. Возможно, он вовсе не ставил перед собой задачу добраться до пистолета… Зато подарил мне возможность выстрелить…
Настя все еще сидела, зажав рот рукой.
— …Куртку жалко, — пробормотал я, разглядывая дыру в ткани. — Финская. И фирма хорошая — «Лухта».
Дыра получилась безобразная — двойная, еще после Корнищева.
Двадцать второго апреля, когда расцветает земля, по сотовому позвонила незнакомка:
— Вы меня не знаете, — сразу сообщила она. — Я недавно вернулась из Америки. У меня для вас посылка. Как вам удобнее ее получить?
Договорились встретиться вечером у Оперного.
— Я такая блондинка, — объяснила она. — Буду в джинсах и в желтой замшевой куртке.
— Я тоже буду в джинсах. У меня такое интеллигентное лицо. И на всякий случай я буду держать в руках журнал «Мурзилка» за сентябрь прошлого года.
Тоненькая загорелая блондинка лет двадцати пяти, пахнущая зелеными американскими лужайками, явилась на встречу с пухлым пластиковым пакетом.
— От Насти, — объяснила она, мило улыбаясь.
— Вы из Америки проездом или как? — спросил я, улыбаясь в ответ.
— Я вообще-то из Новосибирска, а там проработала год, в Стэнфорде, в доме для престарелых.
— Няней?
— Вела кружок по вышивке.
— Много зарабатывали?
— Вовсе нет — питание, проживание, дорогу оплатили… Зато язык подучила, я наш иняз заканчивала… Страну посмотрела…
— Собираетесь вернуться?
— Не знаю. Может, не сразу. Может, через год…
— Все американцы — дураки, — сообщил я.
— Почему?
— Были бы умными, нашли бы способ вас удержать. У них таких своих девушек сроду не водилось… Куда они там все смотрят… Хотите чего-нибудь выпить?
— Почему бы нет…
Я же говорил, что у меня интеллигентное, внушающее доверие лицо…
P.P.S…В пакете оказалась завернутая в сто красивых хрустящих бумажек зимняя финская куртка фирмы «Лухта», не такая, как моя прежняя, помодней прежней… Правда, у нас теперь тоже лето…
Лет двести назад жил один умник… не помню фамилию. Он придумал статую, наделенную одним единственным чувством — обонянием, и сунул ей под нос жасмин. Получилось, что для статуи во Вселенной существует только один запах. Больше того, запах жасмина и стал для нее самой Вселенной.
Примерно также должна ощущать мир какая-нибудь инфузория или амеба.
Со мной приключилась похожая история. Сначала Вселенная бесконечно долго представляла из себя чередование вспышек, берущихся неизвестно откуда (впрочем, ощущение времени возникло позже). Оказалось, что это вверху вспыхивают разноцветные фонарики. Прямо надо мной, мигая круглыми иллюминаторами, плавала летающая тарелка, похожая на хирургическую лампу… не знаю, как точно называется… Такие в операционных висят. Мысль об операционной подсказала мне, что я не просто так — из ничего вылупился, что у меня есть воспоминания и значит, есть прошлое…
Да никакая это не тарелка, а именно хирургическая лампа…
Я лежал на столе, наподобие осетра, фаршированного устрицами, и, вооруженные ножами и вилками, мною активно интересовались граждане — трое мужчин и две женщины. Почему-то перспектива быть съеденным заживо меня не слишком взволновала. К тому же трапеза оказалась делом совсем не болезненным. Прямо на удивление. Режут тебя ножом на кусочки, а тебе — хоть бы хны.
И поглощали они меня тоже довольно экзотически — не орально. Рты у всех пятерых оказались заклеенными зеленой марлей…
— Вот она, родная! — вдруг обрадовался один из сотрапезников со сросшимися на переносице седыми бровями, выуживая из меня вилкой устрицу.
Хрен там — устрицу. Это был небольшой бесформенный кусочек металла, в котором я скоро угадал пулю. Надо соблюдать осторожность, когда ешь диких зайцев и уток — того и гляди сломаешь зуб о дробину.
Пулю, похожую на устрицу или на сплющенный искусственный зуб, мужик держал не на вилке, а пинцетом. И сразу стало понятно, что есть эти славные люди меня не собираются, а наоборот, хотят спасти мою глупую жизнь.
Я лежал на операционном столе, пытаясь вспомнить, кто я такой и как сюда попал. От дверей уже некоторое время доносилась веселенькая музычка. Врач с пулей в пинцете, подняв голову, тоже прислушался… Однажды в телепередаче «Формула успеха» один сильно известный хирург рассказывал, что, во-первых, он спит полтора часа в день, а во-вторых, у него в операционной во время работы обязательно играет магнитофон — что-то из «Шокин блю» и «Криденсов». О вкусах не спорят, но мне лично раньше казалось, что в операционной должна царить строгая тишина, нарушаемая лишь отрывистыми медицинскими командами типа: «Пинцет!» и «Зажим!»