— Когда по-настоящему начнется, поймешь.
— Дай бог, дай бог… — слегка не в строку отозвался Филимонов, как будто главное при простатите это — понять. — …Чем теперь думаешь заниматься?
То ли он водки опился — как будто я в самом деле работал-работал, а теперь выхожу на пенсию и вдруг оказываюсь перед бездной свободного времени.
Я пожал плечами. Музыка смолкла, и постепенно над залом повис уютный шумок разговоров. Я подумал, а почему бы ему не рассказать? Так, в общих чертах… О том, что я тайно выращивал в себе последние двадцать лет. Я человек не суеверный; я ж воспитанный при социализме, а при социализме, как известно, нет ни бога, ни сатаны, и вообще ничего мистического; но в этом деле решил не рисковать, чтобы не сглазить. Но теперь-то можно расколоться — машина запущена, никто ее не остановит, даже я сам.
— Когда заканчивается человеческая жизнь? — спросил я. — Во сколько лет? Я не имею в виду, когда человек умирает. А когда может сказать про себя: все, жизнь кончена, остается только ждать смерти.
— Может, вообще никогда. Человек до старости борется и не хочет умирать. У меня несколько знакомых, им за семьдесят, так они жалеют, что не доживут до вечной жизни. Овец уже клонируют, скоро до человека дойдут, это почти вечная жизнь.
— Вечно-то не ты будешь жить, а клон. У вас же с ним не одно сознание на двоих.
— Верно. Но я слышал, что скоро настоящее бессмертие изобретут. В газетах писали.
— Бессмертие уже есть, — сообщил я. — Только мало кто это понимает. Мы же носимся по кругу. Не замечал? Носимся и не можем разорвать… Кто придумал про спиральное развитие?
— Гегель, кажется. Или Фейербах. Короче, немцы.
— Дураки твои немцы. Не спиральное развитие, а замкнутый круг — есть форма нашего существования. А замкнутый круг это и есть бессмертие.
Филимонов прикусил нижнюю губу, переваривая открывшуюся перед ним новую космогонию.
— Но это тупое бессмертие, — продолжал я. — Задача настоящего человека — разорвать круг и обрести другую, нескучную вечность.
— Теория. К жизни-то это не имеет отношения.
— Конечно, теория. Это я так, к слову. Чтобы разговор поддержать. Я вообще-то про другое хотел сказать… Примерно годам к тридцати пяти мне вдруг стало так плохо, что жуть. И вроде бы ни с чего. Работа, семья, любовница, деньги потихоньку капают. Я потом прочитал, что это называется кризисом середины жизни. Но дело не в том, как назвать. Работа, деньги, любовница — это все внешнее. А внутри — вечные барьеры, запреты. Живем в лабиринте запретов! Вверх нельзя — сила тяжести не пускает, вниз нельзя — земля, под водой нельзя — воздуху не хватает, вправо и влево — только с ограниченной скоростью, всех девушек не переебешь, всех денег не заработаешь, начальника на хуй нельзя послать. Не говоря о том, чтобы убить. Я всю жизнь хотел с парашютом прыгнуть или через Обь переплыть. Пустячки. Возможностей было миллион, и опять не смог, потому что есть еще такой барьер — страх. И не то, что страх, а так вдруг в последний момент возникает мысль: а на хрена это надо?
— Страх и есть главный барьер, — подсказал Филимонов.
— Может быть, — согласился я. — Живем в клетке… Тебе когда-нибудь хотелось убить человека?
— В каком смысле?
— Взять и убить.
— Вряд ли.
— Врешь. Наверняка возникали такие мысли — чтобы вот такого-то гада лучше бы на свете не было.
— Мысли-то возникали, но практически… Как представлю, что нужно брать нож, вонзать, кромсать или душить пальцами, так, знаешь, как-то того, не по себе. И вообще это фрейдизм чистой воды. Если бы у всех людей не было тормозов, или, как ты говоришь, барьеров, все бы давно уже друг друга перестреляли, передушили, перерезали.
— Не знаю. Я Фрейда не читал. Помню, что в институте такая тема была на научном коммунизме — «Критика фрейдизма», а самого фрейдизма не было. Тогда и переводов-то его не было… Слышь, Серега, а банк не хотелось ограбить, если, например, никого не надо убивать?
— Еще как хотелось, но как? Я не умею. Я еще не успею скомандовать: всем на пол! Как на меня уже наручники наденут и отведут в тюрьму. А мне в мои годы в тюрьму неохота. Жить-то осталось всего ничего.
— Думаешь, молодому в тюрьме лучше?
— И молодому плохо. Всем плохо. Так что я лучше на свободе…
— А я, наоборот, подумал, что может наступить в человеке такая точка, когда жить дальше станет, вроде, незачем, тогда исчезнет из него страх и падут перед ним барьеры. Пока молодой, как будто есть что терять. В двадцать лет я думал, что сорок — это уже старость. Ползают такие лысые с животами, совершают бессмысленные движения. Потом расту-расту, думаю: что-то не то, и в сорок, вроде бы, жизнь есть. Хреновая, правда. Но все равно стимулы не исчезли. Ладно, думаю, а что в пятьдесят? Точно уже пора подводить итоги. А жизнь оказалась такой фигней, что в каждом возрасте у тебя есть свой интерес. Я теперь думаю: может быть, когда член окончательно упадет, тогда жизнь, наконец, потеряет смысл? Шутки-шутками, но в конечном итоге живем, чтобы жизнь дальше двигать, так что член — это не так просто, как кажется…
— Н-да… И к чему это все? — спросил задумчивый Филимонов.
— Когда мне стукнуло сорок, я подумал, что хорошо бы дождаться такой точки в жизни, когда барьеры начнут терять свою актуальность, и вырваться из круга.
— Проблема в том, что ты этого не дождешься, а если и дождешься, у тебя уже все желания пропадут и опять же не захочется из круга вырываться.
— Есть такая опасность.
— И что значит — из круга вырваться? Как это практически?